Начало \ Написано \ А. Е. Аникин, "Чудо смерти и чудо музыки..." | |||||||||||||||||||
Открытие: 20.08.2012 |
Обновление: 10.04.2023 |
||||||||||||||||||
А. Е.
Аникин
Источник текста: Russian Literature, XXX (1991), North-Holland, 285-302. Обновлённый текст статьи вошёл в состав издания: Аникин А. Е. Иннокентий Анненский и его отражения: Материалы. Статьи. Москва: Языки славянской культуры, 2011. С. 373-388. Дружба А. А. Ахматовой и B. C. Срезневской восходила еще к годам их учения в Царскосельской женской гимназии. Воспоминания об этих годах для обеих подруг ассоциировались с именем И. Ф. Анненского.1 Данное обстоятельство косвенно подкрепляет мысль о том, что в заключительных строках позднего стихотворения Ахматовой 'Памяти B. C. Срезневской'2
Но звонкий голос твой зовет меня оттуда правомерно видеть отзвук размышлений Анненского о теме смерти у Достоевского: [...] смерть рисуется лишь как нечто подчиненное, необходимое уже не само по себе, а в качестве перехода к другой форме бытия [...] не где-то там, а здесь же, среди оставленных или даже в самом умирающем [...] иногда [...] она - желанный конец [...] Иногда [...] - разочарование, даже более - кризис, дьявольская насмешка над сердцем, которое ждет чуда.4 Своеобразие ахматовского обращения к мотиву смерти как чуда может быть понято лишь при более полном рассмотрении того места, которое занимает указанный мотив в концептуальной системе Учителя Ахматовой. В 'анненском' восприятии Достоевского исходным было представление о свойственном этому художнику стремлении показать в человеке "божественную силу духа", откуда вытекали идеи совести и "второстепенности вопроса о смерти" (КО: 28),5 а также идея 'страха' или 'ужаса' жизни, которая противопоставлялась Анненским "любимому мотиву" современной ему литературы - "страху смерти" (КО: 28-30). Описанное творцом "русского Еврипида" противопоставление "ужас смерти":"ужас жизни" (:"желание жить") являлось частью построенной им концепции русской и мировой литературы. Эта концепция, теснейшим образом связанная с лирикой, драматургией и переводами Анненского, стала результатом глубокого осмысления мировой поэтической традиции сквозь призму античной художественно-философской мысли - прежде всего, наследия Анаксагора, Еврипида, Софокла, Эсхила, Платона, Аристотеля (иногда следует считаться и с возможным проецированием на 'срез' античности важных категорий русской литературы, ср. использование в некоторых 'анненских' переводах Еврипида слова 'совесть' и др.). Приведем небольшой, но показательный отрывок из перевода Андромахи Еврипида:6
Жизнь или смерть? Ужасен жребий смерти, Анненский писал, что Достоевский, как никто, умел "[...] внести в самую пошлую и отрезвляющую обыденность фантазии самой безумной", но также "свести смелый романтический полет к безнадежно-осязательной реальности" (КО: 28). "Подмена" ожидаемого чуда смертью (иллюстрируемая кончиной старца Зосимы в Братьях Карамазовых [КО: 30]) соотносится скорее со вторым из двух этих направлений смыслового развития. Ярчайший его пример взят из Преступления и наказания - "бездна вечности" "в виде деревенской бани с пауками по углам" (КО: 28). В 'Лaoдамии' Анненского этому образу соответствует описание обители "ужасных теней", в котором, помимо "достоевских",7 ощутимы также еврипидовские ассоциации:
В своей статье 'О современном лиризме' Анненский чутко уловил 'достоевско'-петербургские ассоциации 'Незнакомки' Блока. При этом критик подразумевал, скорее всего, не только балладу Блока, но и его драму с таким же названием. Существенно, что Блок "увидел" свою героиню в Озерках, "затрапезном дачном поселке", где "сильно веяло Достоевским";9 в драме Незнакомка героиня является поэту (точнее, падает с неба в виде звезды) на Петербургской стороне, неподалеку от тех мест, где перед смертью бродил Свидригайлов.
Можно полагать, что, несмотря на очень высокую оценку поэзии "природного
символиста" (КО: 361) в статье 'О современном лиризме', его 'Незнакомка'
(и, видимо, творчество в целом) в каких-то важных моментах была
внутренне чужда Анненскому. В стихотворении
'К портрету А. А. Блока' о
стихах "андрогина" говорится, что они горят "холодом невыстраданных
слез". Эта оценка весьма диагностична. Для Анненского страдание (resp.
вы-страданность) было высшей ценностью жизни и искусства.10 Оно, в
частности, было положено в основу отразившегося в трагедии
'Меланиппа-философ' 'анненского' прочтения Анаксагора (понимание
инициированного Духом- В балладе Блока Анненский усматривал аналог 'достоевского' смыслового движения от "пошлой обыденности" к "безумной" фантазии: [...] у вас не может не заныть всякий раз сладко сердце, когда Прекрасная Дама рассеет и отвеет от вас весь этот [...] тлетворный дух [...] На минуту, но город - хуже, дача - становится для всех единственно ценным и прекрасным, из-за чего стоит жить. (КО: 362) Разбирая 'Незнакомку', Анненский сопоставлял ее создателя с создателем Игрока: Ее узкая рука - вот первое, что различил в даме поэт. Блок - не Достоевский, чтобы первым был ее узкий мучительный следок! (КО: 362; выделено Анненским, А. А.) Вместе с тем, критик едва ли мог отождествить "божество" Прекрасной Дамы с той "красой". Ср.:
А если грязь и низость - только мука мучительное постижение которой - "мука идеала" (см. эпиграф к Тихим песням) - составляло смысл его собственного творчества:
Меня волнует дев
мучительная стая Ср., возможно, и:
Искать следов Ее
сандалий Приведенные строки из стихотворения "О нет, не стан" (наряду с некоторыми другими стихами, например, 'К портрету Ф. М. Достоевского') сопоставимы с размышлениями о Достоевском как "лучезарном поэте нашей совести" (КО: 147) и о том, что в Преступлении и наказании "две больные совести" "мучительно" нуждались в "грязи", "убожестве, и даже бесстыдстве обстановки" (КО: 240). Со сказанным вполне согласуется тот факт, что Дама из посвященной Н. С. Гумилеву "дачной" 'Баллады' Анненского13 (воспроизводящей ряд деталей эпизода, предшествующего самоубийству Свидригайлова: раннее утро, "молочно парный" туман, городская окраина, "желтая и скользкая" дача [КО: 28, 240]) может быть понята как некий коррелят Незнакомки. Черты последней проступают в Даме весьма отчетливо, включая и построенное на компактном а14 звуковое оформление образа, подмеченное Анненским: Грудь расширяется, хочется дышать свободно, говорить А: [...] пройдЯ меж пьЯными, / ВсегдА без спутников, однА, / ДышА духАми и тумАнами... (КО: 362) В отличие от Незнакомки, Дама не рассеивает, а сгущает "тлетворный дух":
'Романтический полет' мечты Блока полемически низводится в 'Балладе', в духе Достоевского, к "безнадежно осязательной реальности", и в Даме за некиим подобием блоковского воплощенного чуда узнается "прехитрая баба", с которой, начиная с Гоголя, "отпраздновал свой брак" "русский поэт": [...] жизнь стала для нас грязноватой бабой [...] баба, хотя и грязновата, а прехитрая. Недавно у Чехова мы ее положительно не узнали, так она разрядилась и надушилась даже. (КО: 136-137) Образ Дамы, органично вырастающий из разлитого в стихотворении страха, несомненно, соотнесен и со смертью,17 которая, однако, мыслится не "по Чехову" (КО: 29), а "по Достоевскому" - как часть жизни (resp. ее 'ужаса' или 'страха') - жизни, которой, вслед за героем Преступления и наказания, хочет стать поэт. Обращенные к Даме слова "сам тобой я буду" соотносятся с характерной мыслью об обладании жизнью, порыве мечтателя "раствориться в ней до конца": Раскольников станет наконец и сам той жизнью, которая все уходит от него куда-то [...]. Он сам станет грязью, если именно этим можно взять жизнь, слившись с нею. (КО: 128) (ср. о Лермонтове "[...] стоять около жизни влюбленным и очарованным и не слиться с нею" [КО: 136]).18 Напомним также фрагмент анализа 'Незнакомки' в статье 'О современном лиризме': Пусть жизнь упорно говорит вам глазами самой дамы - "если хотите, я ваша" [...]. Но что вам за дело до жизни [...]. Мечта расцветает так властно, так неумолимо... (КО: 363) (- что перекликается с диалогом Дамы и поэта в 'Балладе': "Захочу..." - "Захоти, попробуй!"). Стихотворение 'Памяти B. C. Срезневской' создает оригинальную версию 'анненского' (resp. 'достоевского') мотива смерти и чуда, связанную, в конечном счете, с основополагающим для Ахматовой противопоставлением "грозного пира" жизни и памяти-совести, преломляющим упомянутые выше противопоставления "ужаса жизни" и "ужаса смерти", мечты, жизни и совести.19 Идея 'ужаса смерти' в стихотворении Ахматовой присутствует лишь имплицитно. Голос человека, прошедшего через смерть, постигшего ее разгадку и в то же время очень близкого Автору, зовет "оставленного". Смерть выглядит как "другая форма бытия", в которой, по-видимому, возможно счастливое воссоединение разлученных подруг, чем объясняется и просьба "не грустить" и сам звучащий "оттуда" зов. Укажем для сравнения противоположную ситуацию в сонете Анненского 'Перед панихидой' ('Трилистник траурный' Кипарисового ларца - сюда входит и 'Баллада'), где смерть предстает в виде "смрадной тюрьмы" небытия, отделенной от "оставленных" захлопнувшимся "люком":
Гляжу и мыслю: мир ему, Рассматриваемое стихотворение Ахматовой заключается стихом, состоящим лишь из доцезурной половины ямбического шестистопника: Ну что ж! попробую. (последнее слово здесь, может быть, реминисцирует императив "попробуй" в "шепоте" Дамы из 'Баллады'). Автометаописательный характер этого стиха соответствует мысли "[...] души отъяли половину".21 Не отделимые друг от друга судьбы Автора и его alter ego описываются через последовательность образов-воспоминаний, соответствующих отдельным периодам или эпизодам этих драматических судеб:
Почти не может быть, ведь ты была всегда: Образ "блаженных лип" имплицирует тему царскосельской юности двух подруг, перекликаясь с "липами" - свидетельницами встречи с будущим мужем Ахматовой ("мальчиком веселым") в стихотворении "В ремешках пенал и книги были..." и с "липами дивной красоты" в 'Наследнице'22 (ср. пушкинский эпиграф: "От царскосельских лип..."). Ушедший человек, памяти которого посвящены стихи, по существу, сам мыслится как своего рода ипостась высшей ахматовской ценности - Памяти-Верности, т. е. противостоящего забвению и хаосу нравственного начала, "залога непрерывности и преемственности жизни".23 Смерть и здесь закрыла для Ахматовой "[...] некий до того органически развертывающийся ряд преемственно связанных друг с другом явлений":24 И смерть Лозинского каким-то образом оборвала нить моих воспоминаний. Я больше не смею вспоминать что-то, что он уже не может подтвердить.25 Выступая в качестве основы, скрепляющей непредсказуемые в их деструктивности, постоянно таящие опасность гибели 'повороты' судьбы, жизнь Срезневской как бы создавала иллюзию способности сколь угодно долго противостоять 'бегу времени'. Чем дальше "менялось все" и чем дальше через изменение 'всего' проходила жизнь адресата стихотворения, тем более стабильным казалось, по логике текста, это 'основообразующее' начало судьбы поэта. Соединение образа подруги и понятия смерти было в этом смысле 'почти' невероятным (что отчасти прослеживается на другом примере, где слово 'умереть' вызывает 'остраненное' восприятие имени умершего:
И 'умерла'
так жалостно приникло26 Разрушение насыщенного временем и казавшегося незыблемым единства 'половин' души поэта демонстрирует могущество и безжалостность грозящей забвением смерти: И все забыла вдруг... Но, 'приникая' к имени Срезневской, смерть вдруг обнаруживает свою относительность (ср. у Анненского "нечто подчиненное"). Память об ушедшем человеке, сливаясь с памятью как поэтическим "повторением",27 воскрешением одного из фрагментов одухотворявшего царскосельскую "забвенность" (КО: 462) творчества Анненского, оказывается способной воздействовать на смерть (иная ситуация изображается, скажем, в строках: "Когда человек умирает, / Изменяются его портреты"), не только преобразуя ее в некое чудо (= "то, во что трудно или невозможно поверить"), но и как бы лишая деструктивных свойств, ср.: "Почти не может быть [...] души отъяли половину [...] все забыла вдруг [...] - [...] звонкий голос [...] не грустить [...] ждать как чуда [...]". Поэт знает, что он обречен смерти28 и не уверен, что ему будет легко ее дождаться ("попробую"), но, воплощаясь в "царственном" Слове, Память поэта подчиняет смерть себе. Мотив ожидания смерти как чуда нельзя не соотнести с нередким для творчества Ахматовой соположением смерти и музыки, с которой весьма устойчиво связывается представление о чуде и чудотворчестве. Музыка у поздней Ахматовой, открывшей для себя "состояние музыкального экстаза", есть "высокое положительное начало", "средство для восстановления гармонии мира" и, более конкретно, - олицетворение Верности29 (см., например, 'Музыку' / "В ней что-то чудотворное горит..."), где стих "И на глазах края ее гранятся" обнаруживает аналогию с другими стихами Ахматовой, имеющими, надо заметить, возможные 'анненские' истоки, ср., в частности:
Музыка выступает подчас как оставляющий "ощущенье чуда" "вожатый в края иной земли"30 ("И было этим летом так отрадно...") или дающий неясную "надежду на преодоление смерти"31 медиатор в общении "с тем светом":
Иль музыка ей возвращала снова Ср. звучащий "оттуда" голос в стихотворении 'Памяти B. C. Срезневской'. Образ музыки - сатанински могущественной чудодейственной силы - появляется в одной из последних дневниковых записей Ахматовой, где обращают на себя внимание текстуальные совпадения с рассмотренным стихотворением: Вчера ночью слушала 'Наважденье' Прокофьева. Играл Рихтер. Это - чудо, я до сих пор не могу опомниться. Никакие слова (в никаком порядке) даже отдаленно не могут передать, что это было. Этого почти не могло быть.33 То развитие, которое "проблема"34 смерти и музыки (чуда) получает в ахматовском 'Слушая пение', в контексте творчества Анненского и, в особенности, его понимания трактовки смерти у Достоевского (хотя сопоставление с Анненским в данном случае правомерно лишь на уровне более глубоком, нежели цитаты и реминисценции) может быть описано как снятие 'ужаса' неизбежной, ожидаемой смерти "могучей силой" чуда музыки:
И такая могучая сила 'Слушая пение' содержит явный и хорошо известный блоковский цитатный слой35 ('К Музе' и др.). Для нас особенно существенно чудесное преображение 'всего' ("Все становится сразу иным") при соприкосновении с шелестящей "небывалыми шелками" красотой.36 Звучание поющего женского голоса "вбирает в себя черты зримого и осязаемого мира" и наделяется способностью преобразить этот мир.37 Процитируем драму 'Незнакомка': Конец улицы на краю города. По небу скатывается [...] звезда [...] идет прекрасная женщина в черном [...]. Все становится сказочным...". Стремящееся к "усложненной постсимволистской форме"38 ахматовское стихотворение, в известном смысле, реабилитирует и развивает сниженный в 'Балладе' Анненского блоковский образ. Уместно вспомнить также 'разыгрывание' интересующей нас смысловой парадигмы в одном из стихотворений 1921 г.: от картины жизни, в своей деградации почти утратившей границы, отделявшие ее от смерти, к некоему чудесному видению, чуду, которое открылось "преодолевшему символизм" Автору в "дыханьи" леса и в "глуби" небес:
Все расхищено, предано, продано, Эксплицируемое этими стихами смысловое развитие, глубоко коренившееся в предшествующей литературной традиции (Достоевский, Анненский, Блок), получало у современников, в духе эпохи 20-х и последующих годов, 'политическое' истолкование ("откровенные в своей классовой обнаженности строки", "большевизм" и т. п.).39 В заключение представляется целесообразным изложить несколько наблюдений, касающихся античного (в самом широком смысле слова) вклада в теме 'Ахматова и Анненский', о чем частично говорилось выше. Рассматриваются примеры ситуации, когда тот или иной оригинальный текст Анненского, цитируемый в стихах Ахматовой, обнаруживает источник (параллель), скажем, в 'анненском' же переводе трагедий Еврипида.40 Речь идет, таким образом, о прояснении античных 'обертонов' в ахматовских цитатах из Анненского.41 1. Изображаемая в трагедиях Анненского динамика дневных (утренних, вечерних) и ночных освещений и соответствующих цветовых гамм, выступавшая в качестве психологической мотивировки драматургического действия, имела, по крайней мере, отчасти, еврипидовскую 'подоплеку'. Так, предрассветные сцены этих трагедий следует соотносить с комментировавшимся их создателем "тревожно-мечтательным" началом Ифигении в Авлиде, Электры и Реса.42 Предрассветная "музыка" сменяется окрашивающей восток зарей. Если в Царе Иксионе он "розовеет" (розовый цвет для этой трагедии - сквозной), то в Лаодамии он "Уж побелеть готов", а в стихотворении 'Кулачишка' - "вспыхивает" "кровавой полосой". Окрашивающийся восток может ассоциироваться с разлукой, которая понимается как разлука с мечтой, "обманом божественным" (ср. в Лаодамии, Царе Иксионе), но иногда может мыслиться и в более реалистическом плане:
Любиться, пока полосою Еврипидовские истоки этого круга образов могут быть проиллюстрированы приводимым ниже сравнением отрывков из Лаодамии (прощание тени Протесилая с женой после "холодно-лунного брака") и Ифигении в Авлиде, где белеющий восток заставляет Агамемнона поскорее отправить в путь старика с письмом Клитемнестре:
Соотнесенность рассвета с разлукой прослеживается и в ахматовском 'Подражании И. Ф. Анненскому'43 (это заглавие, по-видимому, "задним числом введенная мотивировка слишком очевидной стилистической близости к Анненскому")44 с той разницей, что восток здесь "голубеет":
И с тобой, моей первой причудой, Напомним, что полустишие "Восток голубел" появилось в 'Подражании' вместо первоначального "Чернела вода" (Вечер, 1912 г.), в сборнике Из шести книг (1940 г.) - наряду с рядом других изменений, внесенных в текст этого стихотворения. 2. Описание скитаний травимой осой Нимфы в трагедии Фамира-кифаред отсылает не только к мифу об Ио (у Эсхила в Прометее прикованном,45 также у Еврипида и др.), но и к картинам лесов и скал, по которым блуждают наказанные Дионисом, "бездомные" еврипидовские вакханки:
Еврипидовский и эсхиловский подтексты цитированных строк из сцены 'Голубой эмали' Фамиры-кифареда полезно иметь в виду, говоря о недавно указанной "описательной и текстуальной" соотнесенности этой сцены с ахматовским четверостишием 'Вместо посвящения', открывающим цикл Полночные стихи.46
По волнам блуждаю и прячусь в
лесу, 3. Завершающее сцену 'Сухой грозы' Фамиры-кифареда появление "улыбающегося Зевсова лица" представляет наиболее наглядную иллюстрацию к мысли Вяч. Иванова о том, что орфический стих "Олимп - улыбка бога, слезы - род людской" "мог бы служить эпиграфом ко всем драмам Анненского".47 В Фамире, Царе Иксионе, а также лирике Анненского античный мотив улыбки бога (и/или солнца) получает глубокое развитие, ср. мысль поэта о "глубоко человечном юморе" еврипидовского Иона (трагедии, преломленной, через "зеркало" "Аполлонида" Леконта де Лиль, в Фамире), умеющем "среди всех ужасов и проклятий" показать "светлую улыбку бога".48 Приведем несколько цитат из Анненского и Еврипида:
Ср. заключительные строки ахматовского 'Под Коломной':
Этот сад (существенно, что 'Под Коломной' адресовано друзьям Ахматовой Шервинским, в том числе переводчику Еврипида С. В. Шервинскому). 4. Связанный с символикой острия подтекст ахматовских строк
В мути зеркала что-то мигнуло включает цитату из финала Лаодамии,49 где, в свою очередь, обнаруживается явная близость к переводу Геракла:
Не менее важно подчеркнуть соотнесенность мотива "золотой иглы" с
искусной работой Лаодамии на ткацком станке, ср. параллели между
трагедией Анненского и его переводом Ифигении в Тавриде:
В лирике Анненского: "И сиреневой редью игла / За мерцающей кистью ходила" ('Добродетель'); "Любви послушная игла! На тонкой ткани в час досуга / Вам эту розу родила" ("Ни яркий май, ни лира Фруга..."); "Мой лучший сон - за тканью Андромаха" ('Другому').
5. "Молящий" и "поющий" Ужас и раздающий свечи Страх в цитировавшемся
выше сонете Анненского 'Перед панихидой' едва ли случайно составляет
пару, аналогичную гомеровской паре персонифицированных образов Страха и
Ужаса -
Признак мертвенной, внушающей ужас "прямизны"51 "гостя" был повторен в ахматовском "Сколько раз я проклинала...":
А во флигеле покойник, в то время как мотив 'шепота' (ср. также в 'Балладе' Анненского), быть может, отозвался в начале 'Царскосельской оды':
Настоящую оду Слово "нашептало", а также следующее за ним отточие, возможно, имплицируют представление о шепоте в доме, где есть покойник (ср. в Поэме без героя уход "старой совести" "на цыпочках" "из дома покойника"). Воскрешая в "оде" "призрачный мир" царскосельских девятисотых годов, поэт "прячет" его "одурь" (ср. стоящий за этой лексемой пласт 'анненских' ассоциаций - 'Тоска белого камня', 'Тоска вокзала', 'Умирание' [Кипарисовый ларец] и др., но см. и ахматовское 'Памяти И. Ф. Анненского') в "ящик", "шкатулку", "ларец", что вызывает аналогии с фольклорным мотивом вкладывания одного предмета, в котором спрятана смерть, в другой. Прятание "ларца" с "одурью" в глубинах памяти, в известном смысле, оказывается равнозначным похоронам "призрачного мира", и это возвращает к запомнившимся Ахматовой в детстве царскосельским "похоронам невероятной пышности", которые позднее казались ей "частью каких-то огромных похорон всего девятнадцатого века".52 Новосибирск 1 А. В. Лавров, Р. Д. Тименчик, 'Иннокентий Анненский в неизданных воспоминаниях'. Памятники культуры. Новые открытия. Письменность. Искусство. Археология 1981 (Ленинград 1983: 144). 2 Стихи Ахматовой цитируются по изданию: А. Ахматова, Стихотворения и поэмы (Ленинград 1977). 3 Здесь и далее (кроме особо оговоренных случаев) выделение текста принадлежит нам. 4 И. Анненский, Книги отражений (Москва 1979: 30). Ссылки на эту книгу далее даются в тексте с сокращением: (КО).
5 Концептуальная основа 'анненского'
понимания Достоевского, а также Гоголя и некоторых других 'поэтов'
содержит существенный анаксагоровский компонент (гений как 'атом'
вечного космического Духа- 6 Трагедии Еврипида в переводе Анненского цитируются с отсылкой к изданию: Еврипид, Трагедии, т. I-II (Москва 1969). 7 V. Setchkarev, Studies in the Life and Works of Innokentij Aimenskij (The Hague 1963:191). 8 Стихи Анненского цитируются по изданию: И. Анненский, Стихотворения и трагедии (Ленинград 1959). 9 В. Л. Орлов, Поэт и город (Ленинград 1980: 125). 10 См., например: И. Анненский, Античная трагедия. - Мир божий, 1902, ? 11: 32. 11 А. Е. Аникин, 'Ахматова и Анненский. О "петербургском" аспекте темы'. Ахматовский сборник (Париж 1989: 38). 12 Анненский не мог знать, что сам Блок крайне отрицательно относился к затее "соборно сплетничать о боге", см.: И. И. Подольская, 'Примечания к письмам И.Ф. Анненского' (КО: 661). 13 А. В. Федоров, 'Примечания'. И. Анненский. Стихотворения и поэмы (597). 'Баллада' и следовавшая за ней, на манер французских поэтов, 'Посылка' могли послужить образцом для Н. С. Гумилева, посвятившего Ахматовой 'Посылку', заключавшую его 'Балладу' 1910 года, см.: 'Анна Ахматова и Николай Гумилев. Стихи и письма.' Публикация, составление и примечания Э. Герштейн. - В мире отечественной классики ( вып. 2) (Москва 1987: 437). 14 К. Taranovsky, 'The Sound Texture of Russian Verse in the Light of Phonemic Distinctive Features'. International Journal of Slavic Linguistics and Poetics, IX, 1965. 15 Цитаты из произведений Блока даются по изданию: А. Блок, Собрание сочинений в восьми томах (Ленинград 1960-1963). 16 А. В. Федоров: там же. 17 V. Setchkarev, op.cit.: 86,114. 18 Ср.: Н. Т. Ашимбаева, Русская классическая литература в критике И. Анненского (автореферат кандидатской диссертации) (Ленинград 1985: 20). 19 Ср. указание на "резкое" смещение в творчестве акмеистов "границ между поэзией и прозой", но также "между ими обеими и жизнью", см.: Ю. И. Левин, Д. М. Сегал, Р. Д. Тименчик, В. Н. Топоров, Т. В. Цивьян, 'Русская семантическая поэтика как потенциальная культурная парадигма'. Russian Literature 7/8,1974: 53. 20 Ср.: "Вот теперь бы в люк! Наверное, небытие это и есть именно люк" (стихотворение в прозе 'Моя душа', см.: И. Анненский, Избранное [Ленинград 1988: 183] издание называется "Избранные произведения"). 21 Р. Д. Тименчик, 'Автометаописание у Ахматовой'. Russian Literature, 10/11,1975: 215. 22 Р. Д. Тименчик, 'Ахматова и Пушкин. Заметки к теме. I-II'. Пушкинский сборник (Рига 1974: 39). 23 Ю. И. Левин, Д. М. Сегал, Р. Д. Тименчик, В. Н. Топоров, Т. В. Цивьян, Указ. соч.: 50-51. 24 В. Н. Топоров, 'Об одном письме Ахматовой'. Ахматовский сборник (вып. 1) (Париж 1989: 14). 25 Там же. 26 В используемом нами издании стихов Ахматовой (Стихотворения и поэмы [Ленинград 1977: 304]) опечатка: "проникло". 27 М. Мейлах, 'Заметки об Анне Ахматовой'. Ахматовский сборник (вып. 1) (Париж 1989: 260). 28 Ср. позднюю запись: "[...] все позади - даже старость, и остались только дряхлость и смерть" (А. Ахматова, Тайны ремесла [Москва 1986:113]). - Т. В. Цивьян. 'Ахматова и музыка'. Russian Literature, 10/11, 1975: 184-185. 30 Т. В. Цивьян, Указ. соч.: 184. 31 Р. Кац, Р. Тименчик, Анна Ахматова и музыка. Исследовательские очерки (Ленинград 1989: 74; см. также 143, 170-173 и др.). 32 Там же. 33 Литературное обозрение, 1989, ? 5: 15. 34 Ср. : "Поэт [...] бросает веками проблемы" (Анненский, 'Что такое поэзия?' [КО: 205] - выделено Анненским). 35 Е. А. Маймин, Э. В. Слинина, Теория и практика литературного анализа (Москва 1984: 157). 36 Недостаток места не позволяет нам остановиться на мотиве "шелеста шелковых одежд" Геры (точнее, ее призрака-иллюзии) в Царе Иксионе Анненского. 37 Т. В. Цивьян, Указ. соч.: 177, 186. 38 В. В. Иванов, 'Ахматова и Пастернак. Основные проблемы изучения их литературных взаимоотношений'. Известия АН СССР. Отделение литературы и языка, т. 48, 1989, ? 5: 416. 39 Литературное обозрение, 1989, ? 5: 4, 8, 14. 40 Указанную ситуацию нелегко отделить от той, когда 'анненский' перевод Еврипида становился для Ахматовой непосредственным источником цитирования, ср. этот перевод как 'зеркало' через посредство которого Ахматова воспринимала античного трагика, см.: Т. В. Цивьян, 'Кассандра, Дидона, Федра'. Литературное обозрение, 1989, ? 5: 30. 41 Ср.: Р. Д. Тименчик, 'Чужое слово у Ахматовой'. Русская речь, 1989, ? 3: 34-36. 42 И. Анненский, 'Посмертная Ифигения Еврипида'. Ифигения жертва, трагедия Еврипида (Санкт Петербург 1898: 70). 43 Ср.: В. В. Иванов, Указ. соч.: 411; A. - L. Crone, 'Anna Axmatova and the Imitation of Annenskij' WienerSlawistischerAlmanach, Bd. 7,1981. 44 Р. Д. Тименчик, 'Заметки об акмеизме, III'. Russian Literature IX, 1981: 180. 45 И. Анненский, Античная трагедия, 7. 46 А. Найман, 'Опыт чтения нескольких поздних стихотворений Ахматовой'. Ахматовский сборник (вып. 1) (Париж 1989: 139); он же, Рассказы о Анне Ахматовой (Москва 1989: 108). 47 Вяч. Иванов, 'О поэзии И.Ф. Анненского'. Аполлон, 1919, ? 4: 21-22. 48 И. Ф. Анненский, 'Ион и Аполлонид'. Театр Еврипида, т. I (Санкт Петербург 1906: 545). 49 Р. Д. Тименчик, 'Заметки об акмеизме. Вступление'. Russian Literature, 7/8,1974: 45. 50 О ближневосточных параллелях этих гомеровских образов см.: В. В. Иванов, 'Чатал-Гююк и Балканы: Проблемы этнических связей и культурных контактов'. Balcanica. Лингвистические исследования (Москва 1979: 15-18); В.Э. Орел, 'Еще раз о Страхе и Ужасе'. Палеобалканистика и античность (Москва 1989: 58-60). 51 К. Мочульский, 'Поэтическое творчество Анны Ахматовой'. Литературное обозрение, 1989, ? 5: 47, см. еще: К. Verheul, The Theme of Time in the Poetry of Anna Axmatova (The Hague-Paris 1971: 33-34). 52 А. Ахматова, Сочинения в двух томах, т. II (Москва 1986: 241).
|
|||||||||||||||||||
Начало \ Написано \ А. Е. Аникин, "Чудо смерти и чудо музыки..." | |||||||||||||||||||
|